Альбер Камю

Ад — особая милость, которой удостаиваются те, кто упорно ее домогались.

Ад — это жизнь с этим телом, которая все же лучше, чем небытие.

Без отчаяния к жизни нет и любви к жизни.

Боги наградили человека великими, блистательными добродетелями, позволяющими ему достичь всего, чего он пожелает. Но одновременно они наградили его и добродетелью более горькой, внушающей ему презрение ко всему, чего он достиг.

Болезнь — это крест, но, может, и опора. Идеально было бы взять у нее силу и отвергнуть слабости. Пусть она станет убежищем, которое придает силу в нужный момент. А если платить нужно страданиями и отречением — заплатим.

Быть может, к скульптуре меня влечет любовь к камню. Скульптура возвращает человеческому облику весомость и равнодушие, без которых я не мыслю величия.

Быть созданным, чтобы творить, любить и побеждать, — значит быть созданным, чтобы жить в мире. Но война учит все проигрывать и становиться тем, чем мы не были.

Быть язычником для себя, христианином для других — к этому инстинктивно склоняется всякий человек.

Великий вопрос жизни — как жить среди людей.

...Величие искусства и состоит в этой вечной напряженной раздвоенности между красотой и страданием, любовью к людям и страстью к творчеству, мукой одиночества и раздражением от толпы, бунтом и согласием. Искусство балансирует между двумя пропастями — легкомыслием и пропагандой. На гребне хребта, по которому идет вперед большой художник, каждый шаг — приключение, величайший риск. В этом риске, однако, и только в нем заключается свобода искусства.

Вечное искушение, против которого я непрестанно веду изнурительную борьбу, — цинизм.

...Вечно наслаждаться невозможно, в конце концов наступает усталость. Превосходно. Но отчего? На практике невозможно наслаждаться вечно, потому что невозможно наслаждаться всем. При мысли обо всех тех наслаждениях, которые тебе совершенно недоступны, ощущаешь такую же усталость, как при мысли о тех, которые уже испытал. Если бы на самом деле можно было бы объять все наслаждения без исключения, почувствовали бы мы усталость?

В жизни должна быть любовь — одна великая любовь за всю жизнь, это оправдывает беспричинные приступы отчаяния, которым мы подвержены.

В жизни каждая минута таит в себе чудо и вечную юность.

Взбунтовавшийся атеизм ставит историю на место Бога и заменяет бунт абсолютным повиновением. Долг и добродетель для него суть не что иное, как полное подчинение и полное принесение себя в жертву святыне ненасытного становления.

В конечном счете Евангелие реалистично, хотя обычно его считают нереальным. Оно исходит из того, что человек не может быть безгрешным. Но оно может постараться признать его греховность, то есть простить. Виноваты всегда судьи... Выносить абсолютный приговор могут только те, кто абсолютно безгрешен... Вот почему Бог должен быть абсолютно безгрешным.

В молодости я требовал от людей больше, чем они могли дать: постоянства в дружбе, верности в чувствах. Теперь я научился требовать от них меньше, чем они могут дать: быть рядом и молчать. И на их чувства, на их дружбу, на их благородные поступки я всегда смотрю как на настоящее чудо — как на дар Божий.

Воля — то же одиночество.

В отличие от нас женщины по крайней мере не обязаны стремиться к величию. У мужчин даже вера, даже смирение призваны доказывать величие. Это так утомительно.

Для того чтобы мысль преобразила мир, нужно, чтобы она сначала преобразила жизнь своего творца.

Для христиан история начинается с Откровения. Для марксистов она им кончается. Две религии.

Для человека больше пользы, когда его изображают в выгодном свете, чем когда его без конца попрекают его недостатками. Всякий человек, естественно, старается походить на свой лучший образ. Это правило распространяется на педагогику, историю, философию, политику. Мы, к примеру, — плод двадцативекового созерцания картинок на евангельский сюжет.

Для человека мудрого в мире нет тайн, какая ему нужда блуждать в вечности?

Днем полет птиц всегда кажется бесцельным, но к вечеру движения их становятся целенаправленными. Они летят к чему-то. Так же, может быть, с людьми, достигшими вечера жизни... Бывает ли у жизни вечер?

Добродетель бедняка — душевная щедрость.

До тех пор пока человек не совладал с желанием, он не совладал ни с чем.

До христианской эры Будда не проявлял себя, потому что был погружен в нирвану, то есть лишен облика.

Дочь горшечника Дибутада увидела на стене тень своего возлюбленного и обвела его профиль кинжалом. Благодаря этому рисунку ее отец изобрел стиль росписи, украшающей греческие вазы. В основе всех вещей лежит любовь.

Древние философы размышляли гораздо больше, чем читали (и недаром). Вот отчего в их сочинениях так много конкретности. Книгопечатание все изменило. Теперь читают больше, чем размышляют. Вместо философии у нас одни комментарии. Именно это имеет в виду Жильсон, когда говорит, что на смену эпохе философов, занимавшихся философией, пришли профессора философии, занимающиеся философами.

...Единственная свобода, которую можно противопоставить свободе убивать, — это свобода умереть, то есть освободиться от страха смерти и найти этому несчастному случаю место в природе...

Единственное возможное в наше время братство, единственное, какое нам предлагают и позволяют, — это гнусное и сомнительное солдатское братство перед лицом смерти.

Если бы мне было суждено умирать вдали от мира, в холодной тюремной камере, море в последний момент затопило бы мою темницу, подняло бы меня на неведомую мне доселе высоту и помогло бы мне умереть без ненависти в душе.

Если бы наша эпоха была только трагична! Но она еще и гнусна. Вот отчего ей надо бросить обвинение — и даровать прощение.

Если вы говорите: «Я не понимаю христианства, мне нужны утешения», значит, вы человек ограниченный и пристрастный. Но если, живя без утешения, вы говорите: «Я понимаю поэзию христианства и восхищаюсь ею», значит, вы легкомысленный дилетант. Что до меня, я начинаю утрачивать чувствительность к общественному мнению.

Если для того, чтобы преодолеть нигилизм, следует вернуться к христианству, можно пойти еще дальше и, преодолев христианство, возвратиться к эллинизму.

Если душа существует, неверно было бы думать, что она дается нам уже сотворенной. Она творится на земле, в течение всей жизни. Сама жизнь — не что иное, как эти долгие и мучительные роды. Когда сотворение души, которым человек обязан себе и страданию, завершается, приходит смерть.

Если людям, снедаемым глубокой тоской, улыбается счастье, они не умеют скрыть этого: они набрасываются на счастье, словно хотят сжать его в объятиях и задушить из ревности.

Если продолжать искренне любить то, что в самом деле достойно любви, и не растрачивать свою любовь по мелочам, по пустякам, по глупостям, можно понемногу сделать свою жизнь светлее и стать сильнее.

Если тебе выпало счастье жить в мире ума, какое безрассудство — искать доступ в страшный, полный криков мир страсти.

Если тело тоскует о душе, нет оснований считать, что в вечной жизни душа не страдает от разлуки с телом — и, следовательно, не мечтает о возвращении на землю.

Есть лишь один поистине серьезный философский вопрос — вопрос о самоубийстве. Решить, стоит ли жизнь труда быть прожитой или она того не стоит, — это значит ответить на основополагающий вопрос философии.

Еще встречаются люди, которые путают индивидуализм и себялюбие. Это значит смешивать два плана: социальный и метафизический. «Вы разбрасываетесь». Переходить от одного образа жизни к другому — значит не иметь своего лица. Но иметь свое лицо — эта мысль свойственна определенному уровню цивилизации. Иным это может показаться худшим из несчастий.

Жить своими страстями — значит также жить своими желаниями, в которых — противовес страстям, поправка к ним и плата за них. Когда человек умеет — и не на словах, а на деле — оставаться один на один со своим страданием, преодолевать свое желание спастись бегством, умеет не доверять иллюзии, будто другие способны «разделить» с ним страдание, — ему уже почти ничему не надо учиться.

Жить страстями может только тот, кто подчинил их себе.

Заблуждения радостны, истина страшна.

Идти до конца — значит не только сопротивляться, но также дать себе волю. Мне необходимо чувствовать свою личность постольку, поскольку в ней живет ощущение того, что выше меня. Иногда мне необходимо писать вещи, которые от меня ускользают, — но именно они и доказывают, что есть во мне что-то сильнее меня.

Иметь силу выбрать то, что тебе по душе, и не отступаться. Иначе лучше умереть.

Индивидуалист ненавидит людей в целом, но щадит отдельного человека.

Искушение погубить себя и все отринуть, не быть ни на кого похожим, навсегда уничтожить то, что нас определяет, предаться одиночеству и небытию, найти единственную точку опоры, где судьбы всякий раз могут начаться сначала. Искушение это постоянно. Поддаться ему или нет? Можно ли вносить произведением одержимость в глубь кипучей жизни, или надо, наоборот, равнять по нему свою жизнь, подчиняться мгновенным озарениям? Красота — главная моя забота, так же как свобода.

Истина, как и свет, ослепляет.

Истина нашего века: пройдя сквозь суровые испытания, мы становимся лжецами.

Истинно высокое произведение всегда — как греческая трагедия, как творения Мелвилла, Толстого или Мольера — приводит в равновесие реальность и бунт, и они, сообщая друг другу силу, прорываются к свету, как вечно бьющийся родник самой жизни, радостной и мучительной. Вот тогда-то и рождается порой совершенно новый мир, отличный от повседневного и все-таки тот же самый, особый и вместе с тем универсальный, чистый и незащищенный, вызванный к жизни на несколько часов силой и неудовлетворенностью гения.

Каждому поколению свойственно считать себя призванным переделать мир.

Как только война становится реальностью, всякое мнение, не берущее ее в расчет, начинает звучать неверно.

Когда в старости человек становится мудрым и нравственным, ему, вероятно, бывает стыдно вспоминать свои былые поступки, шедшие вразрез с предписаниями нравственности и мудрости. Слишком рано или слишком поздно. Середины нет.

Когда ты уже сделал все, что нужно, чтобы как следует понять, принять и снести бедность, болезнь и собственные недостатки, остается сделать еще один шаг.

Когда умирает писатель, начинают переоценивать его творчество. Точно так же, когда умирает человек, начинают переоценивать его роль среди нас. Значит, прошлое полностью сотворено смертью, которая населяет его иллюзиями.

Когда художник принимает решение разделить участь всех, он утверждает себя как личность.

Лучше быть свободным бедняком, чем богатым невольником. Конечно, люди хотят быть богатыми и свободными — и из-за этого подчас становятся бедными рабами.

Любовь может презреть цепи, крепостные стены толщиной в несколько метров и прочее. Но стоит только подчинить крошечную часть души долгу, и настоящая любовь становится невозможной.

Любовь можно сохранить по причинам, не имеющим отношения к любви. Например, по причинам морального порядка.

Любовь несправедлива, но одной справедливости недостаточно.

Любовь... Познание... Это одно и то же.

Люди все хотели понять, где война — и что в ней гнусного... Она в страшном одиночестве того, кто сражается, и того, кто остается в тылу, в позорном отчаянии, охватившем всех, и в нравственном падении, которое со временем проступает на лицах. Наступило царствие зверей.

Люди упорно путают брак и любовь, с одной стороны, счастье и любовь — с другой. Между тем это совершенно разные вещи, Именно поэтому, хотя любовь — вещь очень редкая, среди браков бывают и счастливые.

Малодушие всегда найдет себе философское оправдание.

Мир прекрасен, и вне его нет спасения.

Много ли вы знаете «любящих» мужчин, которые отказались бы от красивой и доступной женщины? А если кто и откажется, значит, ему недостает темперамента.

Молчать — верить самому себе.

Мучительное ощущение: думаешь, что служишь справедливости, а на самом деле приумножаешь несправедливость. По крайней мере признаем это — и тем самым усугубим мучение; ведь это все равно что признать: всеобщей справедливости не существует. Отважившись на самый страшный бунт, в конце концов признать свое ничтожество, — вот что мучительно.

Мы всегда преувеличиваем важность жизни отдельного человека. Есть множество людей, не знающих, что делать с жизнью, — не так уж безнравственно лишить их ее.

Мы можем все сделать наилучшим образом, все понять, а затем всем овладеть. Но мы никогда не сможем отыскать или создать ту силу любви, которую отняли у нас безвозвратно.

Мыслитель движется вперед, лишь если он не спешит с выводами, пусть даже они кажутся ему очевидными.

Мыслить можно только образами. Если хочешь быть философом, пиши романы.

Надо или жить во времени, или в нем умирать, или изъять себя из него ради жизни, над ним возвышающейся.

На любви ничего нельзя построить: она — бегство, боль, минуты восторга или стремительное падение.

Наука объясняет то, что функционирует, а не то, что есть.

Начало всех великих действий и мыслей ничтожно. Великие деяния часто рождаются на уличном перекрестке или у входа в ресторан.

Неизбежно только одно: смерть, всего остального можно избежать. Во временном пространстве, которое отделяет рождение от смерти, нет ничего предопределенного: все можно изменить и можно даже прекратить войну и жить в мире, если желать этого как следует — очень сильно и долго.

Несчастье художника в том, что он живет и не совсем в монастыре, и не совсем в миру, причем его мучат соблазны и той и другой жизни.

Нетрудно представить себе европейца, обратившегося в буддийскую веру, ибо это обеспечивает ему жизнь после смерти, которую Будда считает непоправимым злом, но которой человек желает изо всех сил.

Нет такого тяжкого преступления, на которое умный человек не чувствовал бы себя способным.

...Не я отрекаюсь от людей и вещей (я бы не смог), люди и вещи отрекаются от меня. Моя юность бежит от меня: это и есть болезнь.

Ни одно гениальное произведение никогда не основывалось на ненависти или презрении.

Ницше, внешняя сторона жизни которого была более чем однообразна, доказывает, что мысль, работающая в одиночестве, сама по себе страшное приключение.

Ничто так не воодушевляет, как сознание своего безнадежного положения.

Нужно решиться ввести в мыслительный аппарат необходимое различие между философией очевидной и философией приятной. Иначе говоря, мы можем прийти к философии, которая противна уму и сердцу, но которая напрашивается. Так, для меня очевидная философия — абсурд. Но это не мешает мне иметь (или, точнее, учитывать) философию приятную. Например: точное равновесие между умом и миром, гармония, полнота и т. д. Счастлив мыслитель, который отдается своей склонности, а тот, что отказывает себе в этом — из любви к истине, с сожалением, но решительно, — мыслитель-изгнанник.

Ответственность перед историей освобождает от ответственности перед людьми. В этом ее удобство.

Отдаваться может лишь тот, кто владеет собой. Бывает, что отдаются, чтобы избавиться от собственного ничтожества. Дать можно только то, что имеешь. Стать хозяином самому себе — и лишь после этого сдаться.

Отчего люди пьют? Оттого, что после выпивки все наполняется смыслом, все достигает высшего накала. Вывод: люди пьют от беспомощности или в знак протеста.

Первым делом разума является различие истинного и ложного.

Рано или поздно всегда наступает момент, когда люди перестают бороться и мучить друг друга, смиряются наконец с тем, что надо любить другого таким, как он есть. Это — царствие небесное.

Решить, стоит или не стоит жизнь того, чтобы ее прожить, — значит ответить на фундаментальный вопрос философии. Все остальное — имеет ли мир три измерения, руководствуется ли разум девятью или двенадцатью категориями, — второстепенно.

Самая большая экономия, которая возможна в области мысли, — согласиться, что мир непознаваем, — и заняться человеком.

Самый опасный соблазн: не походить ни на кого.

Свобода искусства недорого стоит, когда ее единственный смысл — душевный комфорт художника.

Свободен тот, кто может не врать.

Святость — тоже бунт: святой отвергает вещи как они есть. Он принимает на себя все горе мира.

Сколько художников высокомерно отказываются сознавать себя маленькими людьми! Но этого сознания своей «малости» было бы довольно, чтобы обрести истинный талант, иначе для них недоступный.

Смертная казнь. Преступника убивают, потому что преступление истощает в человеке всю способность жить. Он все прожил, раз он убил. Он может умереть. Убийство исчерпывает.

Сознательно или бессознательно женщины всегда пользуются чувством чести и верности данному слову, которое так сильно развито у мужчин.

С плохой репутацией жить легче, чем с хорошей, ибо хорошую репутацию тяжело блюсти, нужно все время быть на высоте — ведь любой срыв равносилен преступлению. При плохой репутации срывы простительны.

Стареть — значит переходить от чувств к сочувствию.

Стремление быть всегда правым — признак вульгарного ума.

Тайна моего мира: вообразить Бога без человеческого бессмертия.

Те, кто любят истину, должны искать любви в браке, то есть в любви без иллюзий.

Тот, кто не верит в Бога, видит в мире, где людей не ценят по достоинству, только хаос, и предается отчаянию.

Тот, кто не верит в ход вещей, — трус, но тот, кто верит в человеческий удел, — безумец.

Трагическая роль тем лучше удается актеру, чем меньше он впадает в крайности. Безмерный ужас порождается именно умеренностью.

У всякого страдания, волнения, страсти есть пора, когда они принадлежат самому человеку с его неповторимой индивидуальностью, и другая пора, когда они начинают принадлежать искусству. Но в первые мгновения искусство бессильно что-либо сделать с ними. Искусство — расстояние, на которое время удаляет от нас страдания.

Удивительно, как тщеславен человек, который хочет внушить себе и другим, что он стремится к истине, меж тем как он жаждет любви.

У любви есть своя честь. Стоит потерять ее — и любви приходит конец.

Умереть во имя идеи — это единственный способ быть на высоте идеи.

У нас не хватает времени быть самими собой. У нас хватает времени только на то, чтобы быть счастливыми.

...Утверждение, что человек способен совершенствоваться, само по себе уже спорно. Но утверждение, что человек добр, звучащее из уст человека пожившего...

Физическая ревность есть в большой мере осуждение самого себя. Зная, о чем способен помыслить ты сам, ты решаешь, что и она помышляет о том же.

Философии значат столько, сколько значат философы. Чем больше величия в человеке, тем больше истины в его философии.

Философия — современная форма бесстыдства.

Цивилизация заключается не в большей или меньшей утонченности. Но в сознании, общем для целого народа. И это сознание никогда не бывает утонченным. Наоборот, оно вполне здравое. Представлять цивилизацию творением элиты — значит отождествлять ее с культурой, меж тем как это совершенно разные вещи.

Чего стоит человек? Что такое человек? После того, что я видел, у меня до конца жизни не исчезнет по отношению к нему недоверие и всеобъемлющая тревога.

...Человек всегда бывает добычей исповедуемых им истин.

Человек — животное религиозное.

Человек мыслящий занимается обычно тем, что старается сообразовать свое представление о вещах с новыми фактами, которые его опровергают. В этом-то сдвиге, в этой-то изменчивости мыслей, в этой сознательной поправке и заключается истина, то есть урок, преподаваемый жизнью.

Человек не станет свободным, пока не преодолеет страха смерти. Но не с помощью самоубийства. Нельзя преодолеть, сдавшись. Суметь умереть, глядя смерти в глаза, без горечи.

Человек не только общественное существо. По крайней мере, он властен над своей смертью. Мы созданы, чтобы жить бок о бок с другими. Но умираем мы по-настоящему только для себя.

Человек чувствует себя одиноким, когда он окружен трусами.

Человеческое сердце обладает досадной склонностью именовать судьбой только то, что его сокрушает.

Чувства, которые мы испытываем, не преображают нас, но подсказывают нам мысль о преображении. Так любовь не избавляет нас от эгоизма, но заставляет нас его осознать и напоминает нам о далекой родине, где эгоизму нет места.

Язык, подчеркивающий в слове «страсть» его родство со страданием, прав, хотя в повседневном употреблении, говоря «страсть», мы подразумеваем скорее судорожный порыв, удивляющий нас, и забываем, что речь идет о душевном страдании...